Анатолий Улунов «Рассказы» Печать

Высший разум

 

<

...Русские матери — слово святое.

Русские матери — вечная боль.

Словно проклятье судьбы роковое,

Слёз безутешных вновь горькая соль...

...Хмурое январское утро, прорезаемое пулемётными очередями, вставало над городом. Грозный тяжело дышал пустыми глазницами домов. Полуобгоревшие деревья, будто в исступлении, вздёрнули вверх обнажённые ветви. В небольшом, изрешечённом пулями и осколками, одноэтажном здании сквозь светомаскировку едва просматривался свет. Неутомимыми полуночными привидениями казались в его отблесках фигуры медицинских сестёр операционно-реанимационного блока, которую ночь подряд встречавших этот гарью пропитанный рассвет на своём, таком необходимом здесь боевом посту. В провалившихся от усталости глазах читалась боль за вчерашних мальчишек, которым они, медицинские сёстры, стали самыми близкими людьми.

 

В кровопролитном безумии всё превратилось в один страдающий вселенским горем нескончаемый поток.

Обнажённые души,

Нервы словно струна,

Перепаханным полем

За спиною война...

А в это время дома изнемогали в телевизионных рождественских истериках эстрадные примадонны, сетующие о несчастной доле мадам Брошкиной, и разрешались насущные проблемы погоды в доме, поскольку всё остальное — «ерунда». Видно, в безвозвратное прошлое ушли времена Клавдии Шульженко, Лидии Руслановой, своей душой и песней возрождавших веру и доброту в опалённых войной сердцах.

...Такие мысли не покидали меня, военного врача с двадцатипятилетним стажем, прошедшего пыльными дорогами Афганистана, познающего окопную правду уже на второй «чеченской войне». Размышления мои были прерваны докладом дежурного офицера о готовности к вылету санитарного борта Ми-8, на котором предстояло добраться в расположение Н-ского десантного полка, укрепившегося на горных вершинах Андийского перевала.

Когда вертолёт, «отчихав» традиционные технические нормативы, провалился сквозь окутавшее горы туманное марево и вышел на заданный курс, я снова погрузился в безотрадные мысли, на сей раз уносившие в далёкое прошлое...

Вспоминалось, как пятнадцать лет назад, молодым майором, командиром медицинского батальона, в спешном порядке был направлен из благополучной Группы советских войск в Германии в пылающий войной Афганистан. Как мне, после возвышенно напутственных слов в Центральном военно-медицинском управлении Министерства обороны, было определено три дня на сборы и проводы семьи, а после надлежало прибыть в Ташкент для дальнейшей отправки в Афганистан. Только из Ташкента я смог дозвониться до своей матушки в захолустный сибирский городок с поэтическим названием Осинки и сообщить ей об очередных зигзагах армейской судьбы. Моя мама, Зинаида Ивановна Улунова, в прошлом — учитель истории средней школы, к тому времени уже была на пенсии и, как и все пожилые люди, не отличалась крепким здоровьем, но стойко восприняла известие. Своих переживаний она старалась никому, тем более мне, не показывать, напутствуя, могла только пожелать главное: беречь себя и чаще писать. Очень расстроилась, что не повидается со мной...

На следующий день лишь поздно вечером, после завершения всех согласований в штабе округа, вспомнил, что именно сегодня моему первому армейскому начальнику и наставнику исполнилось пятьдесят лет. Несмотря на разницу в возрасте, нас связывала крепкая мужская дружба. Что на каждом железнодорожном вокзале есть переговорный пункт, любой военный знает по своим частым командировкам. Туда я и направился, преисполненный мыслями о возможности пообщаться со своей лейтенантской юностью и старыми друзьями.

Вокзал пребывал в обычном состоянии потревоженного пчелиного улья. Из лёгкой задумчивости меня вывела чья-то рука, трепетно тронувшая за плечо.

— Толя, сын?! — в ту же минуту раздался до боли знакомый родной голос.

Резко повернувшись, я обмер.

— Мама?! — ещё не веря своим глазам, только и смог я прошептать.

Это действительно была она, с которой я только вчера попрощался по телефону через расстояние в три тысячи километров.

Мама застонала на моей груди и уже нельзя было различить, где были на шинели тающие снежинки, а где святые материнские слёзы.

С трудом веря в происходящее, я тоже утратил выдержку и спрятал лицо в седых прядях волос.

Позже мама поведала, что вчера вечером, после разговора по телефону, долго сидела отрешённо, безмолвно вглядываясь в морозную темноту застеколья.

— ...Мне уже седьмой десяток, сколько осталось жить — одному Господу известно... Увижу ли я ещё тебя? Не смогла усидеть...

Она знала, что я задержусь в Ташкенте на один-два дня, не больше, что адреса местонахождения в Ташкенте нет, а Ташкент хоть город и хлебный, но в нём более миллиона жителей, и искать там человека, проездом остановившегося — бесполезно. Но материнское сердце позвало в дорогу.

Сборы были недолги, с собой взяла только шерстяные носки для меня и банку любимого моего малинового варенья.

Вечером следующего дня уже осматривалась в суетливом водовороте людей ташкентского аэропорта.

Понимая, что гостиница для приезжего человека без связей — это заоблачная мечта, решила переночевать на железнодорожном вокзале, а с утра приняться за поиски. После недолгих расспросов добралась до вокзала, войдя в него, в первом же увиденном военном, почти теряя сознание от нереальности происходящего, узнала сына.

...С тех пор я стал верить в провидение и существование Высшего разума — Разума материнского сердца.

Из пелены воспоминаний меня вывела нервная тряска вертолёта, в ответ на вопросительный взгляд борттехник только развёл рукам: мол, горы, встречный поток, не напрасно нас не выпускали...

Надо отдать должное: с самого начала боевых действий в Чечне начальник армейской авиации приказал выделять медицинской службе для эвакуации раненых и больных наиболее опытные экипажи, способные выполнять задачи на пределе возможного. Но даже с учётом этих требований сегодняшний вылет к десантникам был явным нарушением установленных норм и правил полётов. Метеоусловия были крайне тяжёлыми. Откладывать же дальше было нельзя и я настоял на вылете, используя личные контакты с авиационным начальством.

Вертолёт заходил на посадку к десантникам, вцепившимся в господствующую высоту и не позволявшим боевикам выйти из Чечни в сторону Кадарского ущелья Дагестана. Туман волнами седого инея оседал на кустарнике, отгораживающем вертолётную площадку. Снежный вихрь, поднятый винтами, мгновенно превратил встречавших в снеговиков.

Кирпично-красное лицо командира батальона и его осипший на морозе голос выражали одновременно удивление и нескрываемую радость оттого, что прилетело не вечно недовольное армейское начальство, а медицин­ские работники, которые, кроме того, что заберут раненых и больных, без всякого сомнения, привезли с собой медикаменты и своё доброе человеческое отношение.

После приветствий и приличествующих протоколу взаимных вопросов-ответов, командир батальона доверительно предложил пройти в расположение подразделений.

Постоянно бывая в боевых порядках войск, я давно привык к тому, что в какой-то отрешённости и плохо скрытой тоске в глазах бойцов и младших командиров угадывалась всеобщая усталость и ознобленность чувств, присущая позиционной войне.

К своему удивлению, на этот раз, несмотря на сложные погодные условия и оторванность от основных частей, десантники пребывали в состоянии душевной умиротворённости и внутреннего подъёма.

— Можно подумать, у вас сегодня праздник? —­ спросил я комбата.

— Праздник и есть, у нас сегодня — дорогие гости,?— ответил тот и широким жестом пригласил в землянку.

Войдя внутрь внешне непримечательного сооружения, я на мгновение опешил. Прямо передо мной в окружении троих солдат сидела моя старинная знакомая —­ председатель Союза солдатских матерей города Балаково Лидия Михайловна Свиридова!

Судя по лицам солдат, беседа носила доверительный характер. Гостья по-свойски расположилась, чувствовалось, что она не впервой столкнулась с полевым бытом солдат.

Справившись с замешательством, я быстро шагнул к ней и без слов заключил в объятия.

Уже потом, за чаем, я поведал комбату, как три с половиной месяца назад, когда наш медицинский отряд специального назначения, выполняя задачи по оказанию помощи раненым и больным во время боёв в Дагестане был измотан до предела, а обстановка в республике была по-прежнему сложной и во многом противоречивой, Лидия Михайловна со своей помощницей и водителем без всякой охраны совершили рейд из далёкого Поволжья, через степи Калмыкии и прибыли в Дагестан, прямо в расположение медицинского отряда, доставили крайне необходимые медикаменты и продовольствие, собранные Союзом солдатских матерей. Но главное — это была материнская забота, тепло и ласка их сердец, доставленная не казённым способом, а через те же трудности, что доводилось испытать на войне солдату, может быть, отсюда и та доверительность, с которой гостьи потом говорили с ними.

Я, в то время сам ещё недавно прибывший в Северо-Кавказский округ с берегов Волги, испытал восхищение самоотверженностью этих удивительных женщин, поистине русских матерей с великой душой.

Но сейчас, зная, с каким трудом удалось прилететь мне, руководителю всей медицины на Кавказе, я совершенно не мог предположить эту встречу. И, тем не менее, она была реальностью.

Реальностью было и то, что Лидия Михайловна с присущей ей настойчивостью дошла до высшего военного руководства через все тернии и преграды и смогла доставить десантникам незамысловатые, но такие тёплые и желанные подарки с Большой Земли сюда, на боевые позиции, в разгар боевых действий и при нелётной погоде... Видел бы это Некрасов, то бы он ещё сказал о русской женщине...

В этот день на позициях десантного батальона не было больших боестолкновений, не произошло ничего, что могло бы конкретным образом повлиять на исход войны и приближение долгожданной победы. Но было главное — серую пелену солдатских будней своими ласковыми лучами согрело тепло материнского сердца. И это была маленькая победа в войне за души нашего будущего.

...Когда вертолёт возвращался в Ханкалу, выглянуло полуденное зимнее солнце, оно улыбалось лучистыми глазами Мадонны...

 

Солнечный зайчик

...Шаг... два... три... четыре... десять... двадцать... сто... ещё раз... два... три...

Сколько же это — три километра, много или мало, если шаг пешехода — это сантиметров семьдесят, то значит это около четырёх тысяч шагов...

...Солнечный зайчик полевого фонарика мечется по дороге, лишь изредка в такт шагам замирает на выраженных ямах и крупных булыжниках... Скрежет гусениц санитарных транспортёров в кромешной мгле кажется тракторной какофонией современной рок-музыки, но это при желании хоть как-то уйти от реальной действительности, которая ощетинилась грозным молчанием гор Баглана, готовая в любой момент разлаяться стрекотом пулемётных очередей и разрывами гранат.

Уже, наверное, в бесчисленно-сотый раз, ведя счёт шагам, я обозвал себя самыми последними словами за нетерпеливость, которая привела к тому, что танковая группа блока замыкания, очевидно, ушла прямиком на Пули-Хумри, посчитав свою задачу выполненной, поскольку перед развилкой дорог наших войск уже не было. В то же время оперативная группа медицинского усиления, которая за время совершения марша постоянно была вынуждена останавливаться из-за перегрева двигателей санитарных транспортёров, постепенно переместилась в колонну замыкания, а затем и вовсе отстала от основных сил и теперь осталась и без прикрытия с тыла. Все попытки догнать основную колонну и соединиться с ними не увенчались успехом.

Войсковые подразделения, почуяв близость завершения боевой операции, которая длилась больше месяца, форсированным маршем преодолели район Баглана и подчинённая мне медицинская группа, в составе семи единиц техники, из которых три были санитарными транспортёрами, пробиралась в сгустившихся сумерках по ущелью, на собственный страх и риск. Получив убедительное предупреждение в виде двух пулемётных очередей, которые пока ещё не были прицельными, нам пришлось пойти на хитрость, которую, может быть, таковой и нельзя было назвать, скорее, это было решение по наитию — не дать «духам» определить, сколько нас и что мы из себя представляем.

С этой целью была дана команда — выключить все фонари, машины взять на сцепку, движение —­ с минимальной скоростью. Поскольку, чтобы обеспечить хотя бы какую-то видимость для первой машины, она должна идти с подсветкой, а это уже мишень.

Спустя многие годы можно по-разному оценивать то решение, но тогда подсветка карманным фонариком под ноги идущим впереди колонны человеком казалась наиболее приемлемым вариантом...

...Настороженно-угрюмый рокот арыка, петлявшего в горной расселине слева от дороги, напоминал о себе сквозь шум моторов и повзвизгивание гусениц брони.

Справа неприветливой тёмной массой тянулась горная гряда, таившая в себе трагедию многолетней бессмысленной войны. Приутихшее до поры эхо готово было разразиться грохотом огненного безумства.

...Двадцать один, двадцать два, двадцать три... ещё раз посчитать до ста, затем следующие сто шагов — это уже как тост «За укрепление воинской дисциплины», а за ним немеркнущий своей памятью и бесшабашностью лейтенантской поры тост «За воздушно-десантные войска» — только теперь это были не «сто граммов», а сто шагов впереди колонны, пробирающейся в ночных сумерках с выключенными фарами, и в руках у тебя не фужер, а фонарик с солнечным лучиком, и сам ты?— добровольный заложник своего же «авось».

Уже не раз ловлю себя на мысли, что «вот ещё сто шагов» и выключу этот злополучно-яркий луч. Изморозью по коже ощущаю, как очередь пройдёт по ногам, на свет фонарика.

Точно такое же ощущение было у меня много лет назад, когда, прибыв на войсковую стажировку в Витебск, в 103-ю воздушно-десантную дивизию, вместе с другими однокурсниками по военно-медицинскому факультету из г. Томска мы попали в самый разгар выполнения программы совершения парашютных прыжков.

В отличие от многих ребят, надо признаться, я никогда не бредил романтикой голубых беретов, так уж, видно, сложилась моя судьба, что я попал во взвод, готовящий врачей к службе в ВДВ.

Конечно же: тельняшка, голубой берет — эти символы мужской отваги и бесстрашия импонировали и мне, но я с детства был из разряда тех болезненных мальчишек, которые с трудом могли ездить на автобусах и весьма неуютно чувствовали себя на качелях?— вот именно таким был и я, с явным недоразвитием вестибулярного аппарата, поэтому самолёт Ан-2 со своими воздушными «ямами» и «провалами» значительно принижал во мне чувство романтики и я, скорее всего, пошёл, что называется, «за компанию».

Надо заметить, что по этому принципу можно уйти с лекции, не пойти на какую-либо скучную встречу, но прыгать с парашютом— надо было уже индивидуально.

Ободряла лишь дружелюбно-презрительная усмешка инструктора по парашютно-десантной подготовке, когда я материализовался сидящим в составе очередного «борта» с парашютом Д-2 серии 5­ в самолёте, выходящем на боевой разворот. Тогда же я дал себе зарок, что один раз, так и быть, прыгну, пусть будет что будет. Как оно там уж раскрывается, пусть останется на совести наших инструкторов, но после приземления сразу же определяю, без колебаний, свою дальнейшую судьбу в стороне от парашютных строп и шёлковых куполов...

...Конечно, это можно было бы назвать и животным страхом, но, поскольку я был в состоянии что-то ещё и соображать, не впадая в прострацию, соответственно, как-то мог собраться и превозмочь себя. Короче говоря, после того прыжка было их у меня ещё не менее 200...

...Такое же ощущение, как перед первым прыжком, испытывал я, отмеряя каждые сто шагов, определяя для себя, что вот ещё сто — и всё, выключаю фонарик и назначаю следующего «поводыря». Тем более, мне хорошо были памятны события совсем недавних дней, когда в наш медицинский батальон ежедневно в 4?часа утра поступали с поста зенитного полка раненые в грудь часовые, причём это повторялось 3-4 дня. Как установили позднее, после смены караула, когда разводящий со сменой покидали пост, часовой, несмотря на строгий запрет, исхитрялся разогнать безотрадную солдатскую тоску выкуренной сигаретой. Тлеющий огонёк был виден с окрестных гор, откуда снайпер, очевидно, изучив график смены караулов и ничем непоколебимую русскую душу, утверждающую, что нельзя?— это не есть невозможно, вёл прицельный огонь. Как правило, это заканчивалось тяжёлым ранением или гибелью часового.

Всё это, вместе взятое, объясняло моё состояние?—далёкое от какого-либо форса, но была доля надежды, что душманы не рискнут вступать в бой, не зная, какой противник им противостоит, а лязг гусениц безобидных в горах санитарных транспортёров можно было принять за БМП, а встреча с ними, как правило, ничем хорошим не оканчивалась.

Не берусь судить сейчас, было ли это нашей военной хитростью или «здоровым авантюризмом», скорее всего, продолжением того самого, традиционно русского «авось».

Понимание всего этого приходит потом, пока же впереди маячил тёмный силуэт нависающей над дорогой скалы, который я поставил для себя последним ориентиром и поворотным этапом в своей судьбе...

...Когда утром, находясь уже в расположении своих войск и затягиваясь необычайно вкусной сигаретой «Прима», я пытался восстановить подробности этого не совсем обычного перехода, в памяти моей пульсировал лучик солнечного зайчика и бесконечно монотонный счёт: «раз... два... десять... ещё раз... два... семь...»...­ Какой же ты бываешь бесконечной, ночь длиною в целую жизнь...


Лёха

В Моздоке слякоть. Она везде. На земле, в воздухе, душах. Патриотический порыв в войсках иссякал, как непополняемая рублёвая заначка.

Военный госпиталь чихал, кашлял и хмуро просыпался по утрам с солдатской безысходностью. Лишь белые халаты медицинских сестёр с невытравляемым запахом жжёного пенициллина и хлорки разнообразили утреннюю тоску.

Лёха Челганов, «черпак» из 506-й мсп, взъерошенный, как воробей, смолил чинарик, обжигая заскорузлые от мазута и холода пальцы. Он третью неделю лечил гнойную рану на ноге здесь, в палаточном городке Моздокского военного госпиталя, куда его, вместе с такими же, как он, бедолагами второй чеченской, доставили вертолётом из-под Ханкалы.

В палатках было тепло и кормили вроде бы сытно, но каждодневная тягомотина солдатчины и всеобъемлющая слякоть отражали в его глазах нечто настороженно-опустошённое и ко всему безразличное. Даже когда ему меняли повязку, он казался бесчувственным и только бледнел, еле сдерживая привычный в обиходе мат.

Писем домой он давно уже не писал и совсем не потому, что было некому. Просто с трудом давались ему привычные в мирной жизни добрые и ласковые слова. Родные из далеких оренбургских степей казались ему отрешенным и нереальным видением из прошлой жизни.

Лёха видел смерть своими глазами, она его поразила обыденностью и отсутствием киношного героизма.

Сны его были подёрнуты туманом и копотью. Он черствел душой и замыкался в себе. Только чубчик-заплатка на его голове оставался прежним островком безмятежности и самоутверждения.

Как и в части, здесь были построения, отбой, подъём, казарменный потно-кирзовый уют.

— Курить есть? — Перед Лёхой стояли двое, по виду местные старожилы. Слегка примятую «Приму» они курили в горсть, зыркая по сторонам.

— Не слыхал, кто такие приехали, чего их так ублажают? — снизошли они разговором до «черпака».

Лёха отрицательно мотнул головой. Он знал, сюда приезжают многие и часто: медики, корреспонденты.

Один раз даже довелось, правда, издалека, видеть приезд министра. Тогда их держали в палатках, не разрешая без особой (только по нужде) надобности выходить.

На сей раз всё было обыденно, но местное начальство, тем не менее, было как-то по-особому суетливо и, неожиданно, снисходительно-доброе. Это настораживало. Могла быть и внеплановая эвакуация.

Неподалёку от них, о чём-то оживлённо разговаривая, прошли двое. Он — прапор, каких много, но его спутница невольно повернула к себе головы бойцов. Её походка была по-мальчишески быстрой, вместе с тем, неуловимо женской. «Гаврош» на голове и задорно вздёрнутый носик сразу делали её задирой.

Лёха долго смотрел вослед этой парочке и пытался вспомнить что-то, связанное с этой девушкой.

То, что она была ему знакома, он не сомневался, потому и копался в памяти, пытаясь уяснить, где он видел это бравое существо в военной форме.

День набирал обороты. Уже была съедена утренняя «шрапнель» и получен дежурный подзатыльник от старшины отделения.

На перевязке Лёха держался молодцом и хирург «порадовал» его непонятной фразой — «эпителизация», что совсем не похоже было на возможный отпуск по болезни с поездкой домой.

Сигареты не снимали душевной грусти, хотя и радовали дремучим кашлем, особенно, с утра.

Построение завершилось для него временной командировкой на кухню, в компании таких же, как и он, бедолаг.

Их боевая задача высилась грязными мешками в углу овощного цеха. Гнилостно-прелый запах картошки соответствовал слякотному дню и Лёхиному настроению.

После непродолжительного бурчания и пронзительных инструкций заведующей столовой кухонные ножи и сбитые солдатские пальцы начали сдирать кожуру с клубней, заодно царапая душу воспоминаниями о доме.

Постепенно Лёха переносился в деревню Малые Вёрсты, что затерялась в оренбургских степях и стылым декабрём рождала мучительную тоску воспоминаний. Почему-то всё, что всплывало в его памяти, было опушено белым искристым снегом: и ресницы одноклассниц, и мягкий материнский платок, и даже нахохлившиеся на морозе воробьи.

Словно в унисон его мыслям, отчетливо донеслись слова песни:

Белым снегом, белым снегом,

В ночь метелью ту тропинку занесло...

Лёха уронил нож и некоторое время сидел, не шевелясь.

...по которой, по кото-о-рой,

мы с тобой, любимый, рядышком прошли...

Грудной голос певицы проникал в лабиринты разделочных цехов и с неизъяснимой силой манил к себе, как луч света в тёмном царстве.

Только сейчас он заметил, что вокруг него уже давно никого не было и он, влекомый чудным голосом, пошёл на звук.

...Обеденный зал госпитальной столовой был заполнен ходячими ранеными и сотрудниками госпиталя.

Через варочный цех Лёха проник почти к самой сцене и замер от нереальности увиденного.

Он, конечно, видел по телевизору исполнительниц русских народных песен в национальных костюмах, видел и фотографии своих бабушек и прабабушек в сарафанах и кокошниках, но здесь это было наяву, вживую...

Прямо перед ним приплясывала сказочная красавица и сильным голосом утверждала, что стоит только выйти на улицу — «солнца нема, парни молодые свели меня с ума...». При этом она белым лебедем подплыла к Лёхе и отвесила ему зазывный реверанс. Лёха попятился за спины стоявших рядом, но не тут-то было, певица за руку увлекла его за собой, выплясывая при этом озорно и задорно.

Лёха плавился от смущения, с ним такого ещё не бывало, даже когда впервые попробовал плод запретный.

Нескладным медвежонком он двигался за ней, пытаясь угадать следующие движения певицы. Она на мгновение привлекла его к себе и пропела:

Матушка, родная, дай воды холодной...

У Лёхи навернулись слёзы на глазах, он явственно ощутил в прикосновении певицы материнскую теплоту и нежность. Сердце его дрогнуло, он вновь почувствовал себя маленьким и пушистым, его снова любили, на него смотрели с восторгом, этот восторг не скрывался ни перед кем.

Когда он вернулся на своё место, его одобрительно обхлопали по плечам окружающие, но на этом испытания чувств для него не закончились.

Вслед за исполнительницей русских народных песен на сцену вышла та, курносая, из хмурого утра. Она попробовала настрой гитары и вдруг запела удивительно чистым и до боли знакомым голосом.

Этот малиновый звон

от материнских икон,

от той, знакомой звезды,

да от минувшей беды...

По залу, лицам и душам слушателей разливался малиновый звон колокольчика полевого...

Она спела ещё несколько песен, очарование этого дня не покидало Лёху, он отчётливо вспомнил, где он видел и слышал эту бравую девушку...

Когда он, вместе с другими ранеными, ожидал эвакуации из Ханкалы, то сквозь полузабытьё усталости и боли видел и даже запомнил песни, которые она там пела, глотая слёзы, стараясь облегчить их страдания.

Лёхе долго казалось, что это был сон, не могла она быть там, среди этой грязи и всеобщей ознобленности чувств.

Подогреваемый сознанием, что его уже знают артисты, он неожиданно для всех подошёл к артистке и потрогал её за руку.

— Настоящая, живая... — это и всё, что он сказал.

Его никто не осудил за это, просто на измождённую пережитым душу солдата упали крупные капли Добра...

Греховное и святое

Я получил орден. Кроме того, отпускной билет и предписание на экзамены в Военно-медицин­скую академию. Батальон под моим командованием был признан лучшей воинской частью по состоянию воинской дисциплины в 201-й мсд, находящейся в Афганистане.

Всё это было сказано и вручено на совещании командного состава дивизии. Что-то суеверное не давало мне покоя. Когда меня отмечали в лучшую сторону, при упоминании фамилии я, поднимаясь на всеобщее обозрение, краснел, как мальчишка. От дружеских, ободряющих похлопываний сидящих рядом сослуживцев мне становилось неуютно.

Эта внутренняя напряжённость не покидала меня до конца совещания, поэтому я не остался на традиционный в таких случаях ужин, с вытекающими последствиями.

Я спешил в батальон. И не напрасно.

Встречал меня дежурный по части и остававшийся в таких случаях за командира части командир медицинской роты, он же и ведущий хирург.

В глаза мне бросилась смертельная бледность командира роты (им был Алексей Смирнов, умница, выпускник клинической ординатуры Военно-медицинской академии, хирург с золотыми руками, очень самоотверженный человек и далеко не дурак выпить). Даже не выслушав доклада от дежурного по части, я сразу спросил Алексея:

— Что случилось?

— Постреляли, — лаконично ответил Смирнов, опустив голову.

— Кого-нибудь ранили? — сжимаясь ещё больше, спросил я.

— Убили...

Не дослушав ответа, я резко повернул к штабу. Командир роты следовал за мной, словно привязанный.

— Кто стрелял?

— Я...

Опущенные глаза Смирнова сразу заставили меня усомниться в истине.

— Рассказывай по порядку, — пытаясь собраться с мыслями и чувствами, не давая волю эмоциям, выдавил я. Его рассказ был краток и ужасал своей обыденностью.

...В батальоне томились от безделья, ожидая борта на Кабул, двое патологоанатомов. Они приезжали на конференцию, которую провели три дня назад, и теперь изнывали от скуки.

В тот злосчастный день они подкатили к ведущему хирургу с просьбой организовать им возможность пострелять из пистолета. Надо сказать, что это мероприятие было обыденным здесь и разрешалось очень просто.

Звонок командиру батальона охраны, да ещё от ведущего хирурга, который был авторитетом для всех местных командиров, снимал все проблемы. Так было и на этот раз, только вместе с ними поехал и сам ведущий хирург. С собой он взял группу «поддержки» в виде двух медицинских сестёр.

Вполне понятная бы на этом месте ухмылка не соответствовала действительности, поскольку одна из этих сестёр, Люба, была гражданской женой Алексея Смирнова (впоследствии они зарегистрировали свой брак). Вторая же была подругой Любаши, рентген-техник, через неделю у неё заканчивалась командировка и она убывала в Союз. При всей своей внешней привлекательности и соответствующем возрасте (ей было лет?25-26), она была из немногих, кто не стремился к скороспелым знакомствам, отличалась категоричностью суждений и независимым характером.

Целью её поездки было сфотографироваться на память в обстановке, приближенной к боевой, поскольку батальон охраны нёс сторожевую службу и там всё было реально: окопы, блиндажи, огневые точки и т. д.

Любаша поехала лишь потому, что знала слабохарактерность своего друга, который, конечно же, не откажется от предложенного там угощения, а это входило уже в систему и восторгов у Любаши не вызывало.

Первый брак Алексея распался ещё в Ленинграде, во время учёбы, виной тому, судя по его откровениям, были увлечённость хирургией (ради которой он забывал всё на свете), а также романтические дружеские вечеринки с преферансом, которому Алексей предавался самозабвенно.

Натура у него была увлекающаяся, ну да Бог с ней, в то время меня меньше всего она интересовала, случилось тяжелейшее происшествие — погиб человек.

...В обеденный перерыв, а он в Афганистане был трёхчасовым, вышеозначенная компания прибыла в батальон охраны. Командир батальона, так же, как и я, был на подведении итогов в штабе дивизии.

Тем не менее, встреча им была устроена на славу, хирурги на войне всегда были в почёте.

После приличествующих случаю рукопожатий и объятий, небольшого экскурса в жизнь батальона, прошли на огневой городок.

Всё было как всегда. Мишени нехотя расставались со своей целомудренностью и удача кого-либо из стрелявших вызывала неописуемый восторг.

На звук стрельбы и женских голосов стали подтягиваться любопытные офицеры, которые предпочли дневному сну в жару возможность пообщаться с новыми людьми. Один из них, а это был лейтенант Кондрашов, комсорг батальона, проявил наибольшую активность и вызвался показать что-то более серьёзное, чем стрельба из пистолета.

Надо отдать должное, он был действительно неплохим стрелком. Умелая стрельба из пулемёта и АГС-17 восхитила гостей.

Он предложил отличиться кому-либо из гостей и, конечно, особой настойчивости подверглись женщины.

Любаша, будучи мудрым человеком, ни на минуту не забывая, зачем она здесь, отказалась категорически. И тут, по словам Алексея, вызвался он сам.

Поскольку до этого ему не доводилось стрелять из пулемёта, он не смог удержать прыгающий ствол оружия, стреляли стоя (недавно прошёл дождь и земля была сырой). Кондрашов пытался ему помочь, но поскользнулся и получил смертельный выстрел в голову.

Несмотря на весь трагизм случившегося, я почувствовал явную фальшь в голосе Смирнова. Стреляла женщина. Несколько наводящих вопросов подтвердили мою догадку.

Почти не переставая, звонил телефон, я умышленно не снимал трубку. Необходимо было разобраться самому. Вне зависимости от скоротечности событий и шокового состояния его участников, весть о происшествии расползлась по гарнизону.

Надо было докладывать по команде. Погиб человек. Смерть нелепая, ничем не оправданная. Стреляла женщина, которой не должно было там быть и в помине.

Как удалось выяснить, стреляла рентген-техник, которую убитый увлёк буквально силой в окоп. Очевидно, желая показать себя лихим воином, он ещё раз продемонстрировал своё умение стрельбы из пулемёта и, не ставя его на предохранитель, вручил оружие девушке, при этом крепко держа её за плечи.

Кощунством перед убитым будет утверждать, как оно было на самом деле, но во время пулемётной очереди отдача в плечо девушки была очень сильной и руки лейтенанта соскользнули на её грудь... Пытаясь освободиться от подобных объятий, девушка дёрнулась и, не удержав равновесия, начала падать. Лейтенант перехватил пулемёт за ствол, в этот момент девушка, падая, машинально нажала спусковой крючок... Пулемётная очередь в упор буквально прошила лейтенанта. Смерть была мгновенной.

...В кабинет без стука вошли двое... По их каменным лицам можно было представить степень нравственного и морального падения батальона и каким ничтожеством являлись все эти горе-вояки-медики. Вошедшими в кабинет были начальник особого отдела и ответственное должностное лицо из политотдела дивизии. Дальнейшие события в кабинете чем-то напоминали разговор Тараса Бульбы с сыном Андрием, когда выяснилась его связь с полячкой...

Ближе к полуночи были написаны мыслимые и не очень объяснительные и рапорты.

Батальон страдал саднящей раной случившегося. Утром, бреясь, мне не хотелось смотреть на себя в зеркало.

В ночь запил Алексей Смирнов. Не чувствуя крепости спиртного, он выпил всё, что оказалось под рукой. Любашина бдительность оказалась бессильной.

Сопоставив дозу принятого с далеко не атлетическим организмом Смирнова, даю команду на промывание его всеми имеющимися способами и методами, с капельницами, зондами и фиксированием к кровати.

Сам же я в это время подвергаюсь перекрёстным воспитательным процедурам в политотделе, парткомиссии, службе войск, особом отделе дивизии. Не говоря уже о докладах, а соответственно, и эмоциях непосредственных начальников. В таком угаре прошло три дня. Смирнов, выйдя из комы, впал в глубочайшую депрессию.

Между тем, в зоне ответственности дивизии активизировались душманы. Сказывалось руководство Ахмад-шаха.

В батальон ежедневно поступало значительное количество раненых. В один из дней, за три часа, поступили около ста человек с различными огнестрельными ранениями. Время для душевных бичеваний и самоистязания прошло.

Смирнов с хирургами трое суток не выходил из операционной, там же работал и я сам, поскольку до командования батальоном имел довольно неплохую подготовку по военно-полевой хирургии.

Алексей проявлял чудеса хирургического искусства и самоотверженности. Перед ним склоняли головы доктора, прибывшие на усиление из других госпиталей и имевшие богатейший врачебный опыт. Суженный зрачок его глубоко посаженных глаз, словно луч лазера, проникал в глубину тканей и мгновенно находил главное. Он сиял величием свершаемого.

В глубине души я радовался. Это был выход для Алексея и личностная реабилитация. Со своей стороны я старался оградить его от унизительных проработок в кабинетах «инженеров душ человеческих».

Между тем, верстался Приказ Командующего.

К сожалению, это был не первый случай, подобное произошло полгода назад в медицинском батальоне, который дислоцировался в Баграме.

При схожих обстоятельствах там застрелили заместителя начальника политотдела дивизии. Был приказ. На стрельбы запретили привлекать женщин и даже занятия по огневой подготовке с медперсоналом не возбранялось проводить теоретически. По этому поводу горько шутили, «что это нельзя женщин с политработниками привлекать на стрельбы одновременно».

...В провинциях, контролируемых частями нашей дивизии, проводилась в то время расширенная боевая операция. Ожесточение боёв нарастало. Нужна была мобилизация всех сил, в том числе, и моральных. Мне пришлось отложить и отпускной билет, и мысли об обучении в академии.

...Начальник штаба 40-й армии генерал А.?И.?Сергеев, прибывший в Кундуз для непосредственного руководства войсками, посетил медицин­ский батальон.

Своими глазами он увидел, какую тяжёлую ношу несли военные медики. Его диалог с начальником политотдела был краток:

— Оставьте медиков в покое. Кто прав, кто виноват?— разберётся прокуратура. Политработников — на передний край, в роты, батальоны. У них преимущество одно — в атаку первыми подниматься. Всё, точка, это и есть приказ.

...Прошли годы. Военная судьба привела меня в Самару. Командующим Приволжским военным округом здесь был генерал-полковник А. И. Сергеев, тот боевой генерал, который расставил точки над «i» в далёком Афганистане.

Девушку тогда оправдали. Алексей Смирнов служил в Афганистане ещё больше года, получил два боевых ордена. Женился на Любаше, по возвращении в Союз стал большим хирургом в Риге. Умер рано, в сорок три года, имел золотые руки хирурга, неугомонную душу и... алкогольно-пагубную страсть... Трагическое сочетание...